ДОВОЕННАЯ ИДИЛЛИЯ
Заразившись в детстве интересом к истории, я всегда отдавал предпочтение периоду 20-х и 30-х годов, о котором близкие рассказывали особенно часто. И хотя эти повествования были далеко не розовыми, в них неизменно сквозила тоска по прошлому, по родным местам, по неповторимой молодости, по её мечтам и надеждам, которые так никогда и не сбылись. Мои родители, насколько мне помнится, не пели нашу трогательную полузабытую песню "Zu Hause war alles so schön..."17, но выраженное в ней чувство глубоко коренилось в их душах, невзирая на все тяготы довоенного бытия.
"Довоенный синдром" присущ, разумеется, не только российским немцам. В юности мне очень нравилась повесть популярного в то время Виля Липатова "Ещё до войны". Я не уверен, что глухая сибирская деревня последних предвоенных лет описана им до конца достоверно. Очарование этого произведения в другом - в той неподдельной любви, с которой автор рассказывает о нелегкой тогдашней жизни своих земляков. Жизни, так скоро и безвозвратно оборванной безумием торжествующей смерти.
Особенность моих соплеменников в том, что война лишила их не только отчего крова и невообразимого множества близких. Было отнято то, на чём зиждется бытие любого народа: родная земля, доброе имя, фактически само право на существование. У людей украли главное, что поддерживает человека, - надежду.
В материальном отношении моим близким, судя по их рассказам, жилось в Сибири уже в 50-е годы не хуже, чем до войны. Однако я никогда не мог избавиться от ощущения, что нынешнее существование кажется им каким-то призрачным, не настоящим. Оно отличалось от прошлого так же, как относительно сытое, размеренное пребывание за решёткой - от трудной и непредсказуемой жизни на воле.
И это притом, что у российских немцев была до войны на редкость своеобразная "воля". Услышанные по отдельности, воспоминания близких о Поволжье ещё оставляли впечатление определённой двойственности. Горести и радости были в них перемешаны, хотя и далеко не поровну. Но когда я пытался выстраивать эти повествования в цепочку, мне становилось не по себе. Осознавали это мои родственники или нет, но жизнь немцев Поволжья после 1917 года, увиденная их глазами, вызывала однозначное ощущение бедствия, предвещавшего неминуемую национальную катастрофу...
Расспрашивая близких о прошлом, я не в последнюю очередь пытался выяснить их отношение к революции и гражданской войне. Увы, подобных разговоров у нас в семье упорно избегали. Правда, однажды я с изумлением услышал, что мой прадед Корнелиус Шауфлер, умерший в 1918 году, перед смертью предрекал ужасные последствия прихода большевиков. Трудно сказать, чем было вызвано это его вещее пророчество. К сожалению, у меня нет точных сведений даже о социальном статусе прадеда. По одним данным он торговал пшеницей, по другим - был всего лишь столяром. В последнем случае предок принадлежал бы к тем самым рабочим и крестьянам, именем которых прикрывалась заклеймённая им новая власть.
Ещё более странным мне казалось то, что мой отец, которому в 1917 году было уже 13 лет, делал вид, будто совершенно не помнит событие, без конца превозносимое советской пропагандой в качестве величайшего в XX веке. Если отец и упоминал о первых месяцах большевистской власти, то только как о периоде, когда царили полный произвол и дичайший грабёж. Что это означало на практике, выразительно описано у И. Фляйшхауэр. Красногвардейцы врывались в немецкие колонии Поволжья, разоружали захваченные врасплох органы самообороны, пытавшиеся противодействовать насилию, арестовывали местную администрацию, объявляли "военное положение" и налагали на поселения так называемую контрибуцию (на войне как на войне!). Так, в Екатериненштадте эта дань составила - ни много, ни мало - 2 миллиона(!) рублей. Коль скоро послушные колонисты откупались вовремя и в требуемом размере, они подвергали себя риску всё новых разбойничьих "контрибуций". В противном случае новоявленные хозяева прибегали к произвольным "реквизициям", а то и к вооружённым репрессиям. Эти события нашли отражение и в документах самих местных властей. Так, в опубликованном недавно А. Германом приказе так называемого "Совнаркома Николаевской Уездной Социалистической Трудовой Коммуны"18 от 8 мая 1918 года большевистские грамотеи сетовали на своём бесподобном жаргоне, что "благодаря(!), по-видимому(!)", проникновению в их славные рады "разного рода паразитов трудящихся - хулиганствующих и уголовных элементов" в уезде повсеместно творится "что-то невероятное": "некоторые красноармейцы, красногвардейцы и даже представители Совдепов устраивают над гражданами различные насилия, произволы, учиняют истязания их плетьми, наносят побои, злоупотребляют оружием и т.д. и даже мародёрствуют". Очевидно, николаевским "наркомам" не пришло в голову, что они выставили далеко не лестное свидетельство своей "народной" власти, которая, едва возникнув, тут же обросла тучами всевозможных "паразитов".
Вскоре развернулось и невиданное духовное насилие. Свежеиспечённые правители рьяно принялись вытравливать из людей всякую память о прошлом. Все улицы Екатериненштадта получили новые названия: Коммунистическая, Маркса, Карла Либкнехта, Энгельса, Бебеля, Лассаля, Рабочая, Свободы, Красная, Красноармейская, Интернациональная и т.п. Мало того - ликами большевистских вождей велено было украсить каждый дом. Мой дед по матери выбрал конный портрет Ворошилова. Видимо, именно красавец-рысак примирил деда Карла с необходимостью постоянно лицезреть куда менее привлекательного наездника.
По соседству с этим скопищем коммунистических символов, конечно, не могло найтись места Екатерине II. Поэтому пришлось не только переименовать улицу, названную в честь неё, но и снести памятник императрице, воздвигнутый ещё в 1852 году, в ознаменование 90-летия её манифестов о привлечении иностранцев в Россию. Монумент, сооружённый на средства колонистов по проекту знаменитого скульптора П. Клодта, считался одной из главных достопримечательностей Екатериненштадта. Вокруг бронзовой фигуры, изображённой с манифестом в руках, был разбит парк, который стал излюбленным местом отдыха здешних жителей. Большевистские власти, проявив свойственную им бдительность, радикально пресекли эти гуляния, на версту смердевшие монархическим душком. Памятник переместили во двор местного музея, а позднее уничтожили. Отец рассказывал, что скульптуру с большим трудом удалось расплющить под прессом на заводе "Коммунист", где он работал бухгалтером. Плоская императрица ещё долго валялась на "свалке истории", то бишь на заводском дворе. А тем временем был переименован и сам Екатериненштадт.
Имени Маркса, в отличие от его многочисленных российских "учеников", удостоился один-единственный город в СССР. Такая высокая честь, разумеется, не могла быть случайной. Мне представляется, что большевистская верхушка создала Автономную область немцев Поволжья с центром в Екатериненштадте чуть ли не в качестве одного из форпостов "мировой революции". Если это предположение, к которому я ещё вернусь, справедливо, то становится понятной особая непримиримость при искоренении прежней символики и насаждении новой. Не во всех же, к примеру, российских городах бесследно исчезли исконные названия улиц. И сохранились ведь в Ленинграде памятники Екатерине II и прочим самодержцам.
Лишь совсем недавно, расспросив в Германии выехавшую туда последнюю оставшуюся в живых сестру отца, тётю Лиду, я узнал в подробностях, что произошло в этот период революционного угара с их семьёй. Дед Адам арендовал в то время двухэтажный постоялый двор, где имелась и чайная. Их обслуживанием было занято едва ли не всё его громадное семейство. Екатериненштадт поддерживал оживлённые хозяйственные связи со многими сёлами и городами, и у деда не было отбоя от постояльцев. Но большевиков, оказавшихся у власти, меньше всего интересовали проблемы сферы обслуживания, не говоря уже о правах её презренных непролетарских "хозяйчиков". По плебейским представлениям новоиспечённых местных правителей, постоялый двор был всего лишь злачным местом. Они стали вламываться к деду в любое время дня и ночи, требуя задарма закусок и, разумеется, вина. Добропорядочное заведение начало превращаться в арену постоянных комиссарских оргий. Дед очень скоро увидел, что эти набеги разорят его дотла и с новыми властями ему каши не сварить. Поэтому он отказался от аренды постоялого двора, вернувшись к привычному крестьянскому труду. Вплоть до коллективизации дед Адам с домочадцами хозяйствовал на хуторе Нойе Бруннен, находившемся в степи, километров в тридцати к востоку от Марксштадта.
Своевременное решение спасло деда от куда более крупных неприятностей во время не замедлившей последовать "красногвардейской атаки на капитал". Тётя Лида рассказывала, что первый председатель местного Совета Александр Дотц тоже в какой-то мере помог уберечь деда от экспроприаторских и карательных поползновений своих ретивых коллег. Будущего большевистского деятеля, отец которого служил у моего деда извозчиком, частенько подкармливали в детстве на постоялом дворе. Видимо, это логово мироедов не вполне соответствовало штампам коммунистической пропаганды. Иначе чем объяснить, что насквозь сознательный потомственный пролетарий столько лет хранил благодарность к его классово чуждым обитателям?
Уход из постоялого двора положил начало распаду, а затем и упадку патриархальной дедовой семьи. А предвестницей этих роковых событий явилась безвременная кончина от болезни сердца хозяйки дома, моей 51-летней бабушки. Эта поразительная женщина сумела родить не менее 15 детей (точную цифру не смог мне назвать никто), из которых выжило 11. К моменту её смерти старшему сыну было уже за 30, а младшей дочери - всего лишь 6. Для отца, оставшегося без матери в 13 лет, эта утрата была незаживающей раной всю его жизнь.
У тёти Лиды сохранилось извещение о кончине матери, напечатанное готическим шрифтом в местной типографии и распространённое по городу: "Настоящим сообщаем Вам с опечаленным сердцем, что всемогущему Господу было угодно отозвать в вечность после долгих тяжёлых страданий нашу горячо любимую супругу, мать и бабушку Элизабет Дизендорф, урожд. Лоос. Присутствовать при выносе её бренных останков из местной церкви 5 июня в половине шестого вечера просят глубоко скорбящие, осиротевшие Адам Дизендорф и дети". Мой дед был одним из самых уважаемых жителей Екатериненштадта, и выносу гроба из лютеранской церкви сопутствовало невиданное для тех мест стечение людей. Как мне рассказывали, в этот момент звонили церковные колокола. Поскольку дело было летом 1917 года, то можно считать, что в те дни екатериненштадтцы распрощались не только с нашей бабушкой, но и со всей своей прошлой жизнью. Вряд ли кто-то из них слышал слова, послужившие эпиграфом для ещё не написанного тогда романа Хемингуэя: никогда не спрашивай, по ком звонит колокол, - он звонит по тебе. И уж тем более никто из этих людей не мог знать, что оставшиеся в живых станут вскоре завидовать мёртвым.
Моя совсем ещё молодая бабушка ушла в мир иной, оставив после себя около двух десятков детей и внуков. Младший внук Анны-Элизабет Дизендорф - автор этих строк - появился на свет, как по заказу, в день ее 85-летия. Со временем число прямых потомков бабушки далеко перевалило за сотню. Многие из них живут сегодня в Германии. Но где бы мы ни оказались, нам не забыть ни о нашей родоначальнице, ни о том роковом годе, который оборвал не только ее жизнь, но и целую историческую эпоху.
1917-й год оказался переломным и в судьбе моего отца, тогдашнего гимназиста. Своему младшему сыну дед хотел дать приличное образование, которого были лишены остальные дети. Отец вспоминал о гимназии с лёгкой иронией. Он особенно любил рассказывать, с какими муками его одноклассники заучивали непривычные для слуха слова на уроках французского языка. Но как бы там ни было, фундамент, заложенный гимназией, оказался на удивление прочным. Отец стал довольно образованным человеком, чего никак не скажешь, например, о моей матери и её сестрах, посещавших уже советскую школу.19 После прихода большевиков гимназию, разумеется, прикрыли, а "классово чуждому" отцу пришлось вскоре прервать образование и впрячься в трудовую лямку, которую он тянул более полувека, почти до конца своих дней.
А. Герман резонно замечает, что в немецких колониях на Волге "не имелось социальной базы для осуществления социалистической революции". С не меньшим основанием этот вывод можно отнести и ко всей тогдашней России. Не считать же, в самом деле, приверженцами ленинского социализма патриархальных крестьян, составлявших львиную долю её жителей?! Трудно возразить Солженицыну, сказавшему по этому поводу с убийственным сарказмом: "Но ещё и до всякой Гражданской войны увиделось, что Россия в таком составе населения, как она есть, ни в какой социализм, конечно, не годится, что она вся загажена". Несложно уяснить и то, что в мире не было и нет ни единой страны, где социальная база для "социализма" в большевистском понимании существовала бы в готовом виде. Но если уж проводить параллель между Россией в целом и территорией проживания немцев Поволжья, то нужно отметить, на мой взгляд, и принципиальную разницу. Рискну утверждать, что в первом случае старый режим действительно рухнул под бременем собственной несостоятельности, как нас учили с младых ногтей, а во втором - отнюдь нет. При всех проблемах, накопившихся в немецких колониях на Волге к 1917 году (нагляднейший пример - постоянно усугублявшееся малоземелье), здешний строй жизни был вполне способен и к развитию, и, разумеется, к дальнейшему существованию. А гибель здорового органа вместе с обречённым телом выглядит особенно противоестественно и нелепо.
События 1917 года были восприняты огромным большинством немцев Поволжья как нечто совершенно чуждое, навязанное со стороны. Тем более это относится к гражданской войне.
В начале 1921 года на территории Области немцев Поволжья орудовали отряды Вакулина и Пятакова. Эти антибольшевистские крестьянские формирования, вытесненные с Дона на Волгу, выродились здесь в заурядные банды. Не считая баталий по их ликвидации, продолжавшихся несколько месяцев, а также ещё более скоротечных боёв с деникинцами летом 1919 года на юге правобережной части области, гражданская война, к счастью, не затронула родные места моих близких. Данная территория была одной из немногих в Поволжье, которая почти неизменно оставалась в руках большевиков. Видимо, это связано с тем, что Красная Армия упорно защищала важный зерновой район, а местное немецкое население мало сочувствовало белым, стоявшим за "единую и неделимую".
Эмигрантский автор Ф. Штейнман писал в 1921 году в издававшемся в Берлине "Архиве русской революции": "Колонист хлебороб в одно и то же время отличный солдат и злейший враг коммунизма. Ему присуща, как и каждому богатому крестьянину, а в особенности немецкому, крупная доля консерватизма, а за землю свою он готов отдать жизнь". Едва ли эту оценку разделяли вожди белого движения. По сообщению автора, в 1919 году жители зажиточных немецких сил под Одессой были полны решимости защищать родные места от красных. Однако белое командование наотрез отказалось объявить всеобщую мобилизацию колонистов и всячески препятствовало действиям сформированных ими батальонов самообороны. Памятуя о недавней войне с Германией, близорукие белые "стратеги" относились к российским немцам с нескрываемым недоверием. (Точно так же, впрочем, они не жаловали и других "инородцев".)
Что касается банд Вакулина-Пятакова, то несколько десятков их жертв было свезено в Марксштадт, откуда направлялась кампания против мятежников, и захоронено по высшему большевистскому разряду. При открытии памятника на братской могиле присутствовал сам Калинин. Я ещё в детстве видел фотографию этого обелиска, воздвигнутого рядом с православной церковью, и слышал о нём от родителей. Однако они ничего не рассказывали о тех событиях, которые вызвали появление этой единственной местной реликвии, почитаемой властями поволжской автономии. Мать говорила, что в могиле покоится и её однофамилец. Вряд ли этот человек с редкой фамилией Глейм не приходился нам родственником. Но и на сей счёт мои близкие предпочитали не распространяться.
В конце 1918 года в Саратове был создан по приказу Троцкого 1-й Екатериненштадтский коммунистический немецкий полк в 2.000 штыков, направленный затем на Украину. Его комплектованием руководил военком Трудовой Коммуны немцев Поволжья Г. Шауфлер - насколько мне теперь известно, двоюродный брат моей матери. А в 1920 году в Марксштадте формировалась ещё и кавалерийская бригада. Невозможно представить, чтобы в эти части не попал никто из нашей огромной родни, почти поголовно проживавшей в местах их комплектования. Но мне никогда не доводилось слышать об этом от родителей. Между тем они часто рассказывали о родственниках, воевавших в первую мировую в российской армии на турецком, а также германском фронтах. У нас сохранилась даже пасхальная открытка, присланная Фридрихом Глеймом, братом моего деда, с турецкого фронта.
В чём же причина этого демонстративного молчания об одной кровавой войне на фоне словоохотливости о другой? Видимо, братоубийство гражданской войны выглядело в глазах моих близких настолько непристойно, что заслуживало лишь полного забвения.
Подобную позицию нельзя не счесть закономерной, зная о том, что за ней стояло. А. Герман сообщил, к примеру, что насильственная мобилизация в упомянутый немецкий полк вызвала широкое возмущение крестьян Екатериненштадтского уезда, а в селе Паульском (ныне Павловка) по этому поводу прошёл массовый митинг мобилизованных. Его разогнал не кто иной, как благодетель моего деда А. Дотц, уложив на месте троих и ранив нескольких других митингующих.
Помню, в детстве я с гордостью обнаружил, что мой отец родился в один день и год с Аркадием Гайдаром. О том, что последний в 16 лет командовал на гражданской полком, положено было знать каждому советскому школьнику. Поделившись с отцом своим открытием, я не удержался и предположил вслух, что он тоже мог бы оказаться на месте прославленного героя. Отец смерил меня долгим уничтожающим взглядом и по обыкновению промолчал.
Но обратимся к тем событиям прошлого, которые, в отличие от перечисленных, активно обсуждались в нашей семье. В упомянутом разговоре отца с Г. Фритцем, который я услышал в детстве, была затронута, наряду с религией, и другая жгучая тема - коллективизация и раскулачивание. Я уже немало знал о коллективизации, прежде всего из рассказов матери. Она и не пыталась скрывать своё крайне негативное отношение к этой ужасающей акции. Её отец, крестьянин до мозга костей, по словам матери, прекрасно понимал всю пагубность большевистского аграрного эксперимента и, тем не менее, одним из первых вступил в колхоз. Его позиция была предельно проста: "Если мы не подчинимся властям, они нас всех уничтожат. К тому же мы обязаны им следовать, ведь всякая власть от Бога".
Мать часто говорила, чем обернулось создание этого колхоза. В нём одним махом "социализировали" не только скот, но и домашнюю птицу. Это никак нельзя считать результатом местного самодурства, на которое в своё время было принято сваливать вину за подобные подвиги: решение о полном обобществлении крестьянского имущества, включая мелкий скот, птицу и домашнюю утварь, вынес первый съезд колхозников АССР Немцев Поволжья в декабре 1929 года. Аналогичную директиву спустил в то время на места и пленум обкома партии.20 Забота о птице была доверена, по рассказам матери, самым классово сознательным товарищам. Экспроприировав птичек и определив их скопом в большой сарай, социализаторы сочли свою миссию исчерпанной. О том, что курица нуждается не столько в коммунистических лозунгах, сколько в пище с водой, они, похоже, не задумывались. Финал был скорым и закономерным. Я подозреваю, что куриные мозги слишком буквально восприняли слова известной революционной песни, которую высоко идейные опекуны наверняка исполняли в присутствии своих незрелых подопечных: "И за желанную свободу мы как один умрём, умрём, умрём, умрём". Верна или нет моя квазинаучная гипотеза, но куры дружно передохли.
В других отношениях заря колхозной жизни оказалась примерно столь же "светлой". Принцип отрицательной селекции, последовательно реализованный в птицеводстве, стал в новоиспечённом колхозе нормой кадровой политики. Крестьянами руководил кто угодно, включая горожан-"двадцатипятитысячников", имевших в массе своей такое же понятие о сельском хозяйстве, как упомянутые кураторы кур. По данным А. Германа, питерский пролетариат делегировал в АССР НП более 300 подобных "специалистов". При этой организованной шизофрении дед Карл, конечно, не мог рассчитывать на место у руля. Да и зачем оно могло бы понадобиться человеку, который любил вкалывать, а не командовать? Насколько я знаю, дед был назначен в колхозе чем-то вроде контролёра на общественных началах. Наряду с собственным трудом, он занимался проверкой качества работ, показывал, как их надо выполнять, журил нерадивых. Никакой власти у него не было. Зато Karlvetter21 имел немалый авторитет в глазах тех колхозников, которые ещё не утратили пресловутого чувства хозяина и хотели работать, невзирая ни на что. Эти люди во главе со своими неформальными лидерами постепенно вдохнули подобие жизни даже в насквозь порочный колхозный строй. Но для системы, основанной на принудительном труде, они были инородным телом, и она их, в конце концов, истребила.
Как мне представляется, дед Карл мог бы символизировать закат российско-немецкого крестьянства. Он завёл самостоятельное хозяйство в начале века и был, по выражению дотошных большевистских классификаторов, "крепким середняком". Эта категория составляла костяк немецких крестьян Поволжья. Дед, считаясь горожанином, в действительности жил в Марксштадте только зимой. С ранней весны до поздней осени он с домочадцами обитал в глинобитной избушке, обрабатывая степной надел, который находился почти в 20 километрах от города. Дед Карл выращивал пшеницу, рожь, кукурузу и подсолнечник, имел большую бахчу с арбузами и дынями, держал лошадей, корову, свиней, овец и верблюдов, разводил кроликов и кур. Как и в подавляющем большинстве немецких крестьянских хозяйств на Волге, у него не было наёмных работников. Лишь изредка их в количестве одного-двух человек привлекали к срочным сезонным работам. Вся тяжесть крестьянского труда падала на членов семьи. По словам матери и её сестёр, им приходилось гнуть спины от зари до зари. Эти усилия в сочетании с благоприятной погодой (которая бывала в тех местах далеко не всегда) обеспечивали определённый достаток - правда, весьма скромный. Хозяйство деда являлось мелкотоварным, и на стороне приобретали только самое необходимое. В результате большую часть года мясо, а тем более кофе и сладости были для семьи практически недоступны. Покупка одежды и обуви становилась целым событием.
Несмотря на нескончаемые трудовые заботы и скромное образование, дед упорно тянулся к знаниям. Проштудировав от начала до конца местную немецкую газету, он зимними вечерами любил пересказывать и комментировать её содержание своим менее начитанным соседям. Ещё больше его интересовали агрономические новшества. Таким образом, деда Карла можно отнести к тем российским крестьянам, которых Вождь революции именовал в зависимости от политической конъюнктуры то "культурными", то "кулаками".
Большевистский режим взирал на такого рода крестьян настороженно: они явно не относились к "пролетариям всех стран", которым надлежало соединиться. С другой стороны, дед не предавался и самому страшному антикоммунистическому греху - он, выражаясь словами поэта, не "грабил прибавочную стоимость", а посему его было затруднительно "за руку поймать с поличным". До поры до времени власти выжимали из таких крестьян все соки, но не уничтожали их хозяйства до конца.
Коллективизация окончательно покончила с этим шатким нэповским укладом и явилась для деда настоящей трагедией. Он часто говорил, что никогда не смог бы работать по фабричному гудку и по указке сверху. Теперь, на склоне лет, ему пришлось-таки усваивать эту пролетарскую добродетель. Дед очень горевал, что его единственного сына Густава тянуло к технике, а не к лошадям. Но молодым людям, имевшим возможность выбора, редко приходило в голову надевать на себя колхозное ярмо. Оставшиеся крестьяне уподобились вымирающим мамонтам. Судьба деда и двух десятков его потомков в этом смысле более чем красноречива: профессию Карла Глейма не унаследовал из нас ни один.
Выселенный в Топчиху, дед, уже разменяв седьмой десяток, устроился шорником на МТС и тем самым еще раз оказался причастным к привычному труду. Тяжкая ответственность за близких, включая двух маленьких внучек, оставшихся без отца, поддерживала его жизненные силы всю войну. И это - несмотря на унизительное бесправие и нищету, на гибель сына, сестры и многих других близких.
После переезда в Киселёвск и возвращения моего отца из трудармии дед окончательно надломился. Он больше не мог заниматься крестьянским ремеслом, и его жизнь лишилась смысла. В последние месяцы дед Карл подолгу сидел на завалинке у барака и оживлялся только при виде любимых лошадей. Он ушёл из жизни 23 апреля 1948 года, не дотянув и до семидесяти. В свидетельстве о смерти написано "старческий паралич". В действительности, я думаю, дед умер от безысходной тоски, от полного крушения того дела, которому он посвятил всего себя.
В тёплый весенний день дед чинил забор возле нашего барака и на глазах у младшей внучки внезапно осел на землю. Рядом чистили выгребную яму японские военнопленные, которые и занесли его в квартиру. Он жил ещё три дня, но в сознание больше не приходил. Иоганн-Карл Глейм завершил свой жизненный путь там же, где и всё немецкое крестьянство СССР, - в бараках и на помойках.
Узнав о смерти деда Карла, своего давнишнего товарища, брат моей бабушки по отцу Иоганн-Николаус Лоос написал: "Если подвести итог его земному бытию, то оно состояло лишь из обманутых надежд, хлопот и труда". Точнее, думаю, не скажешь.
В последний раз я навестил могилу деда четверть века назад. Сегодня это сделать уже невозможно. Не найдя более подходящего места, на костях деда Карла и его соседей по последнему приюту построили жилые дома. А нам, потомкам, остаётся верить в упокой дедовой души, покинувшей его бренные останки задолго до надругательства над ними. Хотелось бы также надеяться, что дед не успел до конца осознать страшную правду о стране, благу которой он отдал все свои силы: здесь плюют на мёртвых столь же безоглядно и цинично, как и на живых...
Чудовищный развал села в результате насильственной коллективизации вызвал безотлагательную массовую потребность в козлах отпущения. Недолго думая, к ним отнесли всех сколько-нибудь зажиточных или недовольных экзекуцией крестьян, получивших произвольное собирательное название "кулаки". Операция по их изничтожению началась в АССР Немцев Поволжья в феврале 1930 года и была проведена по всем правилам военного искусства, после тщательной подготовки. Краевое руководство (республика с 1928 года входила в состав Нижне-Волжского края) повелело обнаружить в Немреспублике 7.000 кулацких хозяйств - значительно больше, чем в других административных единицах края. На месте это почётное задание разверстали по кантонам (немецкое наименование районов) и категориям кулаков. Последних было установлено 4 - в зависимости от тяжести намеченных репрессий.22 Для расправы с кулаками двух наиболее зловредных категорий приняли особый оперативный план ОГПУ по их аресту и выселению. Наконец, задействовали милицию и войска, и погромная акция взяла разбег.
Реальные масштабы истребления "кулаков" в АССР НП далеко превзошли первоначальные намётки. Это вполне соответствовало линии партии на перевыполнение спущенных сверху заданий любой ценой и широкое развёртывание "встречного планирования". По данным А. Германа, за время раскулачивания из республики было изгнано свыше 25 тысяч человек, а по оценке немецкого историка В. Квиринга - 65 тысяч.
О том, как это выглядело на практике, я услышал ещё в детстве на примере сестры отца Эммы Виншу. В её семье имелись лошадёнка, корова и, кажется, пара верблюдов, обычных в те годы для данных мест. Этого непозволительного "изобилия" с лихвой хватило, чтобы отнести тётушкино хозяйство ко 2-й кулацкой категории. 1.600 подобных хозяйств намечалось депортировать из АССР НП за пределы Нижне-Волжского края. Но по указке из ЦК эту цифру резко увеличили, и в июле-августе 1931 года, как сообщил А. Герман, была организована самая массовая акция такого рода, жертвой которой стали почти 2.500 семей. Видимо, в эту партию, изгнанную в Казахстан, попали и мои родственники. Тётушку с семьёй вывезли в район будущей Караганды и бросили в голой степи. Их старшие дети погибли, а тётя с мужем чудом остались в живых.
В 1941 году эта семья, теперь уже, к счастью, не подлежавшая выселению, стала связующим звеном между своей многочисленной роднёй, разбросанной кто куда. А в июле 1954 года они первыми из родственников отца навестили нас в Киселёвске. После этого у нас дома особенно часто рассказывали об ужасах раскулачивания.
Официальная пропаганда расписывала "колхозное строительство" совсем иначе. Я узнал об этом, листая учебники сестёр и прочую подобную макулатуру. Почерпнутыми оттуда сведениями я и поспешил поделиться с отцом и его знакомым в вышеупомянутом разговоре, хотя сам относился к такого рода источникам без особого доверия. Меня поразила необычайно резкая реакция отца.
Лишь от тёти Лиды в Германии мне стало известно, что у него были для этого более чем веские личные основания. 17 ноября 1929 года отца вместе с сестрой и дедом Адамом выбросили из родного дома. Это произошло накануне массового раскулачивания, и нетрудно догадаться, что намеревались сделать с ними в дальнейшем. Сам отец, будучи не крестьянином, а совслужащим, раскулачиванию не подлежал. Почему-то не тронули и 18-летнюю тётю Лиду. А деду пришлось под угрозой выселения скрываться в самых неожиданных местах - от опрокинутого корыта в сарае дочери Амалии возле Марксштадта до комнатки тёти Лиды, которая тем временем вышла замуж и переехала под Ленинград.
Помимо крестьянского прошлого, за дедом Адамом тянулся целый шлейф непростительных грехов перед большевистским государством: много лет был церковным старостой, когда-то держал постоялый двор, а при царе дважды избирался - страшно сказать - главой местной администрации.23 Найди ОГПУ следы деда в угаре своей охоты на крестьян - не сносить бы старику головы.
Его, как и в 1917 году, спасли собственная предусмотрительность и неистребимое пристрастие Советской власти к кампанейщине. Узнав о том, что он числится в списках на выселение, дед в январе 1931 года ударился в бега по длинному извилистому маршруту: Марксштадт - село Боон (Гоккерберг) - Саратов - Марксштадт - Вольск - Ленинград. Шли месяцы, раскулачивание завершилось, и вскоре о беглых "кулаках" начали забывать. Ничего странного в этом нет, ведь антикулацкая вакханалия преследовала целью не наказание конкретных людей, а изничтожение целого "класса". Поэтому нужно было - кровь из носу - выдать в срок соответствующие валовые показатели. А когда их достигли и, более того, намного перекрыли, подоспела следующая политическая кампания, которая опять же потребовала полного ангажирования карательных органов. Деду Адаму дали знать, что угроза миновала, и после возвращения в Марксштадт его никто не тронул.
Но силы старика были окончательно подорваны. Шутка сказать: когда тебе 70, вдруг перейти на образ жизни подпольщика, к которым дед и смолоду не имел касательства. Он ещё успел пожить в небольшом домике, купленном к тому времени моим отцом. А в нескольких шагах находилась украденная властями родовая усадьба, в которую дед вложил столько сил и средств. Не думаю, что такое соседство помогло продлить его дни.
Иоганн-Адам Дизендорф, родившийся через месяц после отмены в России крепостного права, скончался в совершенно иную историческую эпоху. Это произошло 1 ноября 1934 года, ровно за месяц до убийства Кирова. Зная о кровавом безумии, развязанном властями после этого акта, когда стали хватать едва ли не всех, кто ранее преследовался большевистским режимом, я прихожу к убеждению, что мой дед умер вовремя, - сколь бы кощунственно это ни звучало. Ему, в конечном счёте, крупно повезло: он не увидел ни 37-го года, ни выселения, ни многого другого, чего не пожелаешь пережить даже злейшему врагу. Счастливее деда из наших родственников оказалась в этом смысле разве что его жена, не дожившая нескольких месяцев до Октябрьского переворота.
Дед упокоился рядом с ней, в одной семейной могиле, как было принято тогда. Через 17 лет гроб бабушки выглядел как новый - сказались сухая песчаная почва и, очевидно, то, что в 1917 году ни одному здешнему немцу не могло прийти в голову сляпать подобное изделие абы как. Судьба хранила останки этих моих предков и в дальнейшем: их могила, как ни странно, уцелела. Когда я обнаружил её несколько лет назад, мне первым делом подумалось установить на ней памятник. Но я никак не могу на это решиться - боюсь, что немецкая фамилия станет желанным поводом для надругательства над последним пристанищем дедушки и бабушки со стороны тех жителей города Маркса, которые, похоже, окончательно утратили человеческий облик. Невыразимо страшный вид разорённой немецкой части местного кладбища, увы, подтверждает мои худшие опасения...
О голоде близкие рассказывали гораздо чаще, чем о коллективизации. Видимо, эта тема не казалась им политически острой. Между тем голод на Волге - как в 21-м, так и в 33-м годах - был явно спровоцирован властями. Но об этом я узнал, разумеется, не в детстве. Особенно много мне приходилось слышать о чудовищном голодоморе 1921-22 годов, какого, по словам Солженицына, "не знала Русь и в Смутное Время". Меня очень давно мучит вопрос о причинах этой катастрофы, и я считаю своим долгом воспроизвести все её важнейшие обстоятельства, которые теперь известны.
Предыстория голода восходит к лету 1918 года, когда по указанию Ленина в Поволжье была послана первая большевистская продовольственная экспедиция во главе со старым партийцем, уполномоченным Союза коммун Северной области С. Малышевым. Она везла с собой товары крестьянского обихода, предназначенные для обмена на хлеб. Цель вояжа состояла не только в снабжении уже голодавших столичных городов. Он имел и куда более возвышенный смысл - налаживание так называемого прямого продуктообмена, любимой задумки коммунистических вождей. Многие из них, имея весьма туманное понятие о скучных экономических материях, носились с безумной идеей ликвидации денег и перехода к отношениям между городом и селом на основе бартера, если воспользоваться модным словцом последних лет. В этих благородных целях власти выделили в марте 1918 года немалые по тем временам средства для закупки потребительских товаров, намереваясь обменять последние на 2 миллиона тонн(!) зерна. Малышев со товарищи не случайно отправились именно в Николаевский уезд Самарской губернии. Эта территория была в тот момент одним из немногих крупных зерновых районов, остававшихся в руках большевиков.
Положение на месте превзошло все ожидания. Участник экспедиции И. Бабель взахлёб живописал в рассказе "Иван-да-марья" степь под Баронском (Екатериненштадтом), покрытую "таким тяжёлым золотом пшеницы, какое есть только в Канаде", и заваленную "коронами подсолнухов и масляными глыбами чернозёма". Но больше всего экспедиторов поразила давно не виданная дешевизна хлеба в "нашей Калифорнии". Местные крестьяне, ещё не разорённые большевистским режимом, охотно отдавали излишки зерна в обмен на привезённые товары. Бабель задним числом возвестил, что данный уезд мог бы, "по вычислениям учёных", прокормить "при правильном на нём хозяйствовании" всю Московскую область. Он лишь забыл добавить, что представления тогдашних правителей о правильном хозяйствовании страдали, мягко говоря, некоторой оторванностью от грешной реальности. Рассказ - не документальный очерк, но изображение этих давних событий пером опытного литератора более чем красноречиво.
Аккуратненький хлебосольный Екатериненштадт показался товарищам из разорённого центра раем на земле. Правда, неприятно поразило отсутствие самогона, которого немцы24 "что хошь делай, не держат". Судя по сюжету Бабеля, беда со спиртным оказалась частично поправимой. Капитан парохода "Иван-да-марья", доставивший из Саратова винтовки и снаряды, недолго думая, сгонял на своём судне в одно из русских сёл, которое находилось всего-то в 40 верстах. При приближении к Екатериненштадту конторщик продовольственной экспедиции, приобщившийся к заготовительной деятельности несколько иного рода и прочистивший горло самогоном, порадовал местных жителей диковинными вокальными руладами. Однако восторги по случаю удачного самогонного рейда были, увы, преждевременными. Пароход встретили не только мирные немцы, но и подоспевшие чапаевские тачанки. По рассказу Бабеля, чапаевцы уложили наповал капитана и арестовали матросов за ... разбазаривание горючего.
Как бы там ни было, уже за первые два дня своей деятельности членам экспедиции удалось закупить в немецких сёлах вокруг Екатериненштадта 42 тысячи пудов хлеба, о чём они и поспешили сообщить Ленину. Узнав о блестящих успехах заготовителей, вождь удостоил их начальника С. Малышева телеграммы с приветствиями и ценными указаниями, направленной в Екатериненштадт 17 августа 1918 года. Этот опыт показался большевистской верхушке настолько значимым, что позднее Малышеву не раз поручалось курсировать с приманкой своих "передвижных баржелавок" по другим хлебным местам. С учётом последующих событий нельзя не прийти к выводу, что заготовительно-алкогольный вояж 1918 года сыграл в судьбе немцев Поволжья поистине роковую роль. Польстившись на привезённые товары, наивные немецкие крестьяне невзначай выдали московским правителям бесценную информацию: зерно есть, и в большом количестве!
Тогдашняя идиллия, надо полагать, ещё мерещилась С. Малышеву, когда он год спустя очутился в числе уполномоченных, обиравших тех же крестьян до нитки. Небезынтересен и дальнейший жизненный путь этого большевистского деятеля. Экономист и историк Н. Валентинов оставил красочный словесный портрет Малышева середины 20-х годов. Последний возглавлял в то время Нижегородскую ярмарку и запомнился рассказчику как невероятно грубый и невежественный хам, пытавшийся копировать старорежимного купчину. Несмотря на этот букет "достоинств" (или благодаря ему?), Малышеву, по словам Валентинова, весьма благоволил Сталин. Расположение верхов зашло настолько далеко, что в 1933 году Малышев удостоился редкостной в ту пору чести - ему было дозволено напечатать книжку воспоминаний о встречах с Лениным. В ней автор, разумеется, не умолчал и о своём доблестном выполнении директив бывшего вождя в Поволжье. Нельзя не отметить также, что год смерти Малышева - 1938-й - более чем типичен для слишком словоохотливых представителей еще уцелевшей "ленинской гвардии".
Бабель, не чуждый киплинговским ноткам, кокетливо писал: "Мы каждый вечер наново чувствовали себя завоевателями". Независимо от того, что он имел в виду, его словам не откажешь в сермяжной правде. Решив, что найдена заветная коммунистическая курочка, из которой можно без конца вытрясать дармовые золотые яички, центральные власти повели себя на этой земле хуже всяких завоевателей. В итоге цветущий край был в считанные месяцы разорён дотла.
В дни бурной деятельности малышевской экспедиции появилось и известное предписание, направленное Совдепам Саратовской и Самарской губерний за подписью Ленина, а также руководителей ряда наркоматов. Официальная историография трактовала этот документ как проявление особой заботы вождя о своих немецких подданных. Но коли так, то откуда же здесь терминология, уместная разве что на оккупированной территории: "Всякие контрибуции, конфискации и реквизиции хлеба среди немецких колонистов Поволжья могут иметь место только с согласия Комиссариата по немецким делам в Саратове"? Чтобы у адресатов не возникло никаких сомнений насчёт того, какого рода заботу призван проявлять данный комиссариат, кремлёвские правители указали, что он предназначен "для борьбы с кулаками и контрреволюцией немецких колоний", а во главе его стоят "испытанные товарищи коммунисты Петин и Рейтер", то бишь беспардонные посланцы "мирового пролетариата". Зная о дальнейших действиях центральных властей на территории проживания немцев Поволжья, можно безо всякого труда установить подлинный смысл ленинского предписания: не сметь грабить немецких крестьян, этими ходячими трофеями мы с успехом распорядимся сами!
Как только начали иссякать скромные запасы товаров, имевшихся в распоряжении государства для уплаты за зерно, стала очевидной авантюрность планов "прямого продуктообмена". Ясно и то, что эта затея плохо увязывалась с другой заветной мечтой новых властей и их люмпенизированных сторонников - об уравнительном распределении. Поскольку более здравых экономических идей в арсенале большевистских теоретиков явно не имелось, оставалось прибегнуть к универсальному средству - насилию. В начале 1919 года в образованной к тому времени Автономной области немцев Поволжья была, как и всюду, введена продразвёрстка, предусматривавшая изъятие зерна у крестьян уже фактически безо всякой компенсации. А в самом конце года из Москвы недвусмысленно телеграфировали в область, что "сборка хлеба путём самотёка, товарообмена совершенно неосуществима" и что хлеб даёт "только организация систематического нажима на деревню".
Советские историки заученно оправдывали подобные меры тяготами войны и разрухи. Ленин, сам приложивший руку к распространению этого мифа, был куда откровеннее своих изолгавшихся последователей. В феврале 1919 года он рубанул с поистине большевистской прямотой: "Мы хотим идти вперёд к социализму, к правильному распределению хлеба между всеми трудящимися. Все излишки хлеба должны быть по справедливой цене отданы Советскому государству, а государство должно распределить их между трудящимися поровну". Итак, грабительская продовольственная политика большевиков - отнюдь не вынужденная мера, а некая экономическая система, необходимая, по замыслу их вождя, для продвижения к социализму. Разумеется, он при этом предполагал, что "правильность" распределения хлеба, наличие "излишков" и "справедливость" цен на них будут устанавливать исключительно его опричники.
Известнейший большевистский борзописец первых послереволюционных лет К. Радек привёл тогда в хвалебной статье о Троцком фразу, якобы, сказанную тем на партийном съезде в 1920 году: "Мы ограбили всю Россию, чтобы победить белых". В действительности Троцкий говорил нечто иное. Но более чем показательно, что измышление Радека не вызвало публичных протестов ни у его тогдашнего кумира, ни у других кремлёвских вождей (лишь Сталин, обозлённый панегириком по адресу своего соперника, назвал статью в кулуарах "идиотской болтовнёй"). Сама мысль о том, что существуют цели, ради которых можно пустить по миру собственную страну, казалась большевистским лидерам, очевидно, вполне приемлемой. Убеждён, что, абстрагируясь от этого разбойного менталитета, просто невозможно понять то, что случилось после 1917 года с Россией или её немецким населением. А политика нынешних "демократических" правителей нагляднейшим образом свидетельствует, что идейные наследники Стеньки Разина далеко не перевелись в российских коридорах власти.
Едва ли продразвёрстка, сама по себе жестокая акция, проводилась ещё где-либо с таким же безоглядным варварством, как в Области немцев Поволжья. В этих условиях экономика новоиспечённой автономии стремительно покатилась в пропасть, к катастрофе 1921 года. А. Герман недавно восстановил хронику этого смертного марша. Он же попытался найти и ответ на вопрос, почему именно на данной территории творилось такое безумие.
Вот что говорил на этот счёт по свежим следам член облисполкома А. Моор: "В Центре было определённое мнение - выкачать из Области всё, что только возможно. (...) Приехавшие сюда из центра товарищи были настроены так, что здесь хлеба неистощимые запасы. (...) Большинство (организаторов заготовок - В.Д.) составляли приезжие товарищи, в руках которых находилась и руководящая роль, в результате чего и производился несуразный нажим". Это свидетельство очевидца чрезвычайно важно - как констатация, хотя и не как объяснение. Мне думается, что разгадку нужно искать в дьявольском сочетании беспощадности и некомпетентности, столь типичном для большевистских вождей. Анализируя действия реквизиторов и тех, кто их направлял, трудно отделаться от мысли, что представления всех этих новоявленных государственных деятелей о сельском хозяйстве, немецких крестьянах Поволжья и их реальном положении не выходили за пределы кругозора зауряднейших дилетантов. Зато готовности шагать по трупам в светлое будущее имелось хоть отбавляй.
Уже весной 1919 года Ленин потребовал от губпродкома Немецкой коммуны экстренного вывоза хлеба в Астрахань и Москву. В связи с этим нормы развёрстки были резко увеличены. Руководители области отнеслись к данной мере неоднозначно. Одни считали новый уровень явно завышенным, другие выступили за беспрекословное выполнение директив центра. К последним принадлежал и не раз упомянутый мною А. Дотц. В кардинальных вопросах этот "мягкосердечный" большевик и не думал "поступаться принципами".
Судьбе было угодно, чтобы он дожил до июля 1965 года и в составе второй делегации российских немцев был принят А. Микояном. Пытаясь обосновать необходимость восстановления автономии на Волге, А. Дотц сказал о своём участии в её создании в голодные годы и напомнил: "Мы очень много помогали хлебом. Мы выполняли все приказы о продовольствии, и выполняли досрочно. Нам не нужно было применять силу, чтобы собирать хлеб. Достаточно было написать только записку, и люди отдавали всё. Была высокая дисциплина". В ответ на эту чудовищную тираду Микоян дипломатично промолчал...
Реагируя на обращение облисполкома о смягчении развёрстки, Ленин и нарком продовольствия Цюрупа приказали в июне 1919 года безусловно выполнить доведённое задание. Через месяц Ленин вторично подстегнул местных функционеров. Для форсирования заготовок Екатериненштадт25 посетили в июле Калинин, а в сентябре - комиссия ЦИК и ЦК партии во главе с Молотовым.
В практике советских "компетентных органов" хорошо известен приём "плохого и хорошего следователя". Гибкое чередование уговоров и мордобоя заслуженно считается одним из самых эффективных способов сломить упрямого зека. Калинин зарекомендовал себя в большевистском руководстве как виртуозный "главноуговаривающий". Его, выходца их крестьян, чаще других посылали выступать перед публикой, когда ей предстояло всучить в цветистой упаковке какую-нибудь гадость. После речей Калинина "народ" можно было брать, что называется, голыми руками. Выступление "всероссийского старосты" на собрании местной верхушки в Марксштадте 25 июля 1919 года - один из недурных образчиков подобного жанра. В присущем ему душещипательном стиле гость не требовал, а "искренне просил" войти в бедственное положение красных столиц. И чтобы окончательно пристыдить аудиторию, рассказал о сытости, обнаруженной им в немецком областном центре. Его слушатели, конечно, знали, что после полугода продразвёрсточной вакханалии сытых можно было встретить здесь разве что в том заведении, где потчевали самого оратора. Но не заикаться же правоверным партийцам перед светлыми очами "великого гостя"26 о такой скользкой теме!
Вскоре московский пряник вновь сменился уже привычным кнутом. Марксштадтским властям предписали из центра "отвлечься от местных (...) нужд и интересов и стать на общегосударственную точку зрения". Для более успешного "отвлечения" продовольственные органы были полностью выведены из-под влияния здешней верхушки. В конце сентября Ленин и Цюрупа потребовали от руководства области карать крестьян, воспротивившихся продразвёрстке, вплоть до отправки в концлагеря(!). В начале ноября зерновая развёрстка была удвоена, а через месяц Ленин предписал поставить из области 250 тысяч пудов мяса. И тогда же умеренная часть областного руководства открыто выступила против разбойной политики центра, впервые заявив об угрозе голода. Москва отреагировала на этот крик чиновной души предупреждением о том, что срыв развёрстки будет караться арестами местных Советов, полной реквизицией у крестьян продуктов и скота. А на областных партконференциях и советских съездах по-прежнему звучала бравурная ложь о наличии в автономии излишков продовольствия.
Москву не нужно было долго упрашивать об их изъятии. В 1919-20 годах верхи выкачали из области 14,5 миллионов пудов зерна, львиная доля которого поступила непосредственно в столицу, в распоряжение Наркомпрода. Для сравнения: в 8 раз большая по площади Саратовская губерния поставила за это время лишь 36 миллионов пудов. В этой связи зельманские крестьяне даже потребовали летом 1920 года выхода из "своей" немецкой автономии и включения их сёл в состав соседнего Новоузенского уезда, где размеры заготовок были намного ниже.
Но власти плевать хотели на подобные отчаянные демарши. Они признавали только один метод общения с недовольными - их устранение. В феврале 1920 года областной ЧК во главе всё с тем же А. Дотцем арестовал группу руководителей области, пытавшихся образумить центр и воззвать если не к гуманизму, который большевики всегда презирали, то хотя бы к чувству реальности. Забывшимся чиновникам предъявили стандартные обвинения в саботаже заготовок и защите интересов кулаков. Одновременно власть в области была фактически передана Чрезвычайному продовольственному совещанию, где числилась и местная верхушка, но правил бал столичный уполномоченный Наркомпрода. Вскоре диктаторский орган с тяжеловесным названием преобразовали в благозвучный для большевистского уха Ревком. Он так рьяно принялся обирать крестьян, что многие из них пошли на немыслимый для добропорядочного бауэра шаг - махнули рукой на посевную и припрятали последние остатки зерна.
А из Москвы поступали директивы одна другой страшнее. В конце мая Ленин и Цюрупа потребовали выполнить поставки за 1919-20 годы к 15 июня. В августе было запрещено использовать рожь нового урожая для посева озимых. Площади под ними сократились в результате столь же катастрофично, как и под яровыми. А в октябре воинственные вожди прислали "боевое задание" - отправить в центр сверх плана более ста вагонов с хлебом. Но к этому моменту вывоз зерна уже практически прекратился: возможности крестьян были исчерпаны. Тем не менее, в декабре областной съезд Советов принял под нажимом большевистской фракции ещё одно параноидное решение о строгом выполнении плана поставок. Чтобы выбить требуемые Москвой результаты, местное руководство призвало на подмогу большой вооружённый продотряд из Тулы. Конфискации, мародёрство, аресты, порки, издевательства над беременными женщинами, фиктивные расстрелы - вот образ действий этих наёмных ландскнехтов на фактически оккупированной ими земле. Беспощадный террор позволил продолжить заготовки даже в то время, когда голод уже свирепствовал вовсю. В довершение всего из центра приказали лишить область с февраля 1921 года всякой государственной помощи, не забывая, разумеется, требовать обеспечения поставок. В конце февраля Ленин предписал областным руководителям отправить в столицу в течение восьми дней 6 "ударных маршрутов" с хлебом. А через месяц Москва повелела немедленно вывезти из автономии семенное зерно.
Это людоедское указание отказалось выполнять даже сервильное областное руководство. Но поезд, увы, давно ушёл. Положение не могло спасти и то, что после объявления НЭПа власти сняли некоторые запреты на торговлю крестьян зерном. Весной 1921 года сеять было больше нечем. Чудовищный голод уже стучался в ворота. Первые умершие были зарегистрированы в Области немцев Поволжья в начале января. Истощённые люди тысячами заболевали тифом и холерой.
Лишившись последних запасов хлеба, население принялось забивать скот. Затем в ход пошло всё - вплоть до кошек и собак. В семье моей матери, насколько я знаю, особой популярностью пользовались суслики. Я слышал в детстве массу рассказов о том, как этих загадочных зверьков, которых мне доводилось видеть только на картинках, изгоняли водой из их норок в степи, варили или жарили и с аппетитом поедали. Мать даже утверждала, что их мясо напоминает по вкусу куриное. Как бы там ни было, я охотно верю, что это специфичное блюдо не могло не казаться деликатесом в кошмарных условиях тех лет.
Последствия безудержного ограбления крестьян, наложившиеся на засуху 1920-21 годов, были катастрофичны. Весной 1921 года комиссии из центра пришлось признать крайне тяжёлое положение в области в результате "неурожая, громадного недосева, продразвёрстки, бандитизма и восстаний". Большевистские власти, как обычно, смешали в кучу причины и следствия. Но то, что продразвёрстка стоит в одном ряду с бандитизмом, столичные товарищи подметили очень точно. А в январе 1922 года областная партконференция констатировала полное истощение всего населения, массовую гибель от голода, распространение тифа, всё возрастающее бегство людей, прекращение всякой хозяйственной деятельности. Если уж подобную картину рисовали сами партийцы, то что же здесь должно было твориться в действительности?
Даже в советской печати тех лет сообщалось о гибели 50-70 тысяч поволжских немцев. Официальные данные свидетельствуют о падении численности населения Области немцев Поволжья за 1920-21 годы на 100 тысяч человек. По оценке выходца из этих мест Г. Лёбзака, в 1921-22 годах на Волге умерло голодной смертью 166 тысяч немцев. А саратовский историк О. Винс, основываясь на архивных данных, утверждает, что жертвой голода стал каждый четвёртый житель немецкой автономии.
Моя мать говорила, что её отцу вменили в обязанность объезжать по утрам с повозкой близлежащие дома и собирать трупы. Умирающие соседи из последних сил просили у него хлеба. Судя по воспоминаниям близких, дед обладал суровой крестьянской натурой. Но выносить такие сцены он был органически не способен. Шатаясь от голода, дед Карл брёл домой и выпрашивал у бабушки ломтик из нищенского семейного рациона. Несколько раз дед по возвращении с хлебом заставал просителей уже мёртвыми. А. Герман опубликовал фотографию, изображающую перевозку на кладбище умерших от голода в Марксштадте. Фигуру возницы на небольшом снимке трудно опознать, и глядя на неё, я всякий раз думаю: уж не мой ли дед запечатлён во главе этой скорбной процессии?
Никогда не забуду и рассказ матери о множестве трупов на берегу Волги. Лишь недавно я узнал из книги А. Германа "Немецкая автономия на Волге", откуда они там взялись. Оказывается, в соответствии с постановлением Президиума ВЦИК, было решено эвакуировать из области 10 тысяч голодающих. В конце сентября 1921 года их свезли в Марксштадт, удвоив тем самым население вымирающего города. Полуживых людей держали здесь два месяца(!) - стало быть, октябрь и ноябрь - под открытым небом, поскольку в Москве ... не выписали наряды на транспорт. Услышав эту немыслимую историю, трудно в очередной раз не подивиться уникальной способности большевистского режима обращать во зло даже самое, казалось бы, благое деяние.
Останки умерших в городе и на пристани сваливали в кучи, не успевая хоронить. Одно из советских изданий 20-х годов даже поместило фотографию, запечатлевшую гору детских трупов в Марксштадте. Судя по рассказам матери, население вымерло бы полностью, не подоспей зарубежная помощь. Мать, тогда 9-летняя девочка, была навсегда поражена необычными и, как ей показалось, невиданно вкусными американскими бобами, которые и спасли их семью.
Эта помощь, направляемая международными благотворительными организациями АРА, МСПД и другими, стала поступать в Область немцев Поволжья с конца октября 1921 года. К данному моменту здесь голодало уже 90% жителей. В период самого ужасающего голода весной 1922 года зарубежные фонды снабжали едой почти всё местное население. 30 ноября 1921 года в Марксштадт прибыл знаменитый полярный исследователь, руководитель МСПД (Международного союза помощи детям) Фритьоф Нансен. В сопровождении помощников он посетил детские дома, столовые, больницы и коллекторы, прошёл по домам голодающих и велел снять увиденное на киноплёнку. Картины небывалого голода, мёртвые и полуживые, похожие на скелеты дети потрясли Нансена и его спутников. Нансеновская организация кормила в Марксштадте сначала детей, а потом и взрослых. Именно МСПД и Нансену мои близкие, а значит, и я обязаны своей жизнью.
Было бы несправедливо утверждать, что сами большевистские вожди не уделяли внимания борьбе с голодом. По итогам пребывания в Области немцев Поволжья высокой комиссии были приняты решения Оргбюро ЦК РКП(б), а затем ВЦИК. Оказание помощи поручалось Наркомпроду - тому самому органу, усилиями которого верхи довели область до катастрофы. Он и "помог" как умел, потребовав первым делом выполнить развёрстку под угрозой обычных неминуемых кар. В июле 1921 года Ленин предупредил местные власти, что им нечего рассчитывать на снижение ставок продналога, установленного после отмены продразвёрстки. А в августе Марксштадт опять посетил товарищ Калинин. Но на сей раз он был больше озабочен не организацией голода, как двумя годами раньше, а преодолением последствий своих тогдашних деяний. Всероссийский староста высочайше повелел создать в области комиссию по борьбе с голодом, куда предлагалось включить не только правоверных партийцев, но и авторитетных деятелей прежних времён. 25 августа комиссия была благополучно образована.
А на следующий день вновь откликнулся Ленин. В письме Сталину и членам Политбюро главный вождь яснее ясного показал, какие аспекты борьбы с голодом волновали его больше всего. В центре месяцем раньше был создан аналогичный орган с участием ряда бывших министров Временного правительства, уцелевших лидеров давно разогнанных дооктябрьских партий, а также представителей российской интеллигенции, авторитетных на Западе, - Всероссийский комитет помощи голодающим во главе с Л. Каменевым. Но один из ближайших соратников Ленина А. Рыков донёс вождю, что видный деятель комитета Прокопович позволил себе высказать на собрании несколько неуместных слов о мудрой политике нового режима. А тут ещё Нансен неосторожно вылез с "наглейшим предложением" (эпитет самого Ильича) привлечь бывшего члена кадетской партии из состава комитета к распределению зарубежной помощи. Этого было достаточно, чтобы привести Ленина в неописуемый гнев.
Последовал целый букет погромных предложений: решением ВЦИК тотчас разогнать "Кукиш" (эта изящная ленинская аббревиатура должна была обозначать названный комитет и складывалась из обрывков фамилий его активистов), немедля арестовать Прокоповича, выслать под надзор из Москвы остальных членов комитета. Кремлёвский гуманист предвкушал успехи в борьбе с голодом, которые сулило принятие предложенных им мер: Нансену-де удастся поставить ясный "ультиматум", а "больной зуб будет удален сразу и с пользой во всех отношениях". Однако Политбюро предложения лидера показались, видимо, недопустимо мягкотелыми, и младшие вожди решили на всякий случай отправить за решётку не только Прокоповича, но и "всех без изъятия" некоммунистических членов Комитета помощи. Одновременно ВЧК было велено усилить надзор за иностранцами, приехавшими помогать голодающим. А ещё раньше чекисты с согласия Ленина развернули "особую чистку" населения в районах, охваченных голодом, в том числе в Области немцев Поволжья.
Любителям оправдывать подобные акции жестокими условиями тех лет советую обратиться к книге "Ленин в Самаре", написанной давним знакомым Ильича В. Водовозовым и изданной в Москве в 1933 году. Здесь живописуется, как в 1891 году начинающий адвокат В. Ульянов "вёл систематическую и решительную пропаганду" против местного комитета помощи голодающим Поволжья. И это за 3 десятилетия до "похода Антанты", гражданской войны и послевоенной разрухи!
Писатель В. Короленко, согласившийся стать в 1921 году почетным председателем Всероссийского комитета помощи, писал Горькому (также члену комитета) по поводу роспуска этого органа: "Вообще история эта печальная и много повредит делу помощи голодающим. Мне в ней чувствуется политиканство и худшее из политиканств, политиканство правительственное". А в своём дневнике Короленко с горечью констатировал: "Таким образом, коммунисты ещё раз сфальшивили".
Дальнейший ход событий известен - Нансен не испугался ленинских ультиматумов и продолжал помогать голодающим, а разгон единственного общественного органа, способного скоординировать помощь Поволжью, если и обернулся "пользой во всех отношениях", то явно не для тех бесчисленных земляков вождя, которые пали жертвами изуверской политики "рабоче-крестьянской" власти.
Конечно, участие Ленина в борьбе с голодом не ограничилось одними ультиматумами. Почти в те же дни Вождь мирового пролетариата впервые призвал на помощь этот самый пролетариат. Узнав о данном факте, нельзя не спросить: а что, собственно, мешало обратиться раньше - ведь с начала голода прошли уже многие месяцы?! Отвечая на этот вопрос, историк Д. Лонг (США) справедливо усматривает причину в откровенной неприязни центра к немецким колонистам - не как к немцам, а как к крестьянам, к "буржуазным и кулацким элементам", преобладавшим, по мнению верхов, в поволжских сёлах. Подобная публика была ненавистна большевикам независимо от её национальности. Истребление восставших русских крестьян в соседней Тамбовской губернии, организованное Москвой в это же время, говорит само за себя. С другой стороны, вожди никак не могли вовсе закрыть глаза на голод в Поволжье. С подачи Горького и других независимых авторитетов весть об этой трагедии уже разлетелась по всему миру, и некоторые зарубежные организации даже успели заявить о готовности помочь. Полная бездеятельность Советского правительства в этих критических условиях не встретила бы понимания ни у кого, включая и любезных ему "пролетариев всех стран".
Причины голода 1933 года во многом аналогичны уже отмеченным: вновь людоедские эксперименты правителей (на сей раз - в форме всеобщей насильственной коллективизации), опять продразвёрстка - хотя и в новой обёртке. Но эти события имели и свою специфику. В отличие от 1921 года, голод был не просто спровоцирован, но и сознательно вызван властями - в первую очередь для того, чтобы сломить сопротивление крестьян коллективизации.
В немецких поселениях на Волге в пытке голодом не было особой нужды. Уже в июне 1931 года власти АССР НП всенародно объявили, что республика первой в СССР завершила сплошную коллективизацию. Через месяц эту радостную весть официально подтвердил союзный ЦИК. Лояльные богобоязненные бауэры не оказывали "великому перелому" серьёзного противодействия. Единственные массовые выступления немецкого крестьянства Поволжья, имевшие место в нескольких десятках сёл на рубеже 1929/30 годов, были спровоцированы не столько коллективизацией как таковой, сколько зверствами начавшегося раскулачивания, а также варварским разрушением и закрытием церквей. При фактическом отсутствии одной из важных побудительных причин голод 1933 года не приобрёл в Поволжье таких катастрофических масштабов, как на Украине, в ряде южных областей России или в Казахстане. Тем не менее, только в АССР НП (прежде всего в Правобережье), по подсчётам А. Германа, в результате голода умерло около 55 тысяч человек. Даже в Марксштадте, сравнительно меньше затронутом голодом, смерть унесла в 1933 году 5,9% жителей. А в целом за 1920-34 годы с территории республики "исчезло" более трети населения.
Ряд историков высказывает мнение, что немцы пострадали от голода 1933 года сильнее других народов Поволжья. Это едва ли можно объяснить разной степенью сопротивления коллективизации: крупных крестьянских восстаний не было на Волге практически нигде. В отличие от 1921 года, трудно говорить и о существенной разнице в подходе центра к отдельным районам данной территории. Мне представляется, что в поисках разгадки не обойтись без констатации неприглядного, но, увы, бесспорного факта: руководство АССР НП, управлявшее людьми, основная часть которых относилась к режиму с глухой, но несомненной антипатией, больше других лезло из кожи вон, чтобы выслужиться перед Москвой и тем самым подкрепить своё шаткое положение. Отсюда и первое в стране завершение коллективизации, и особенно тяжёлый упадок села после неё, и, понятное дело, её ужасные последствия для населения. Вместе с тем нельзя не согласиться и с Б. Пинкусом, который со ссылкой на официальную публикацию тех лет пишет об особой неприязни к немецким крестьянам (в первую очередь - из наиболее зажиточных сёл на юге Украины и в Причерноморье), которых власть имущие, как и в 1921 году, считали чуть ли не поголовными кулаками. В результате, по оценке германских историков, немцы составили 10-15% от общей массы советского "кулачества", тогда как их удельный вес в крестьянском населении СССР едва достигал 1%.
Несмотря на определённые местные особенности, предыстория голода 1933 года, восстановленная А. Германом, во многом типична. Во 2-й половине 1932 года Республике немцев Поволжья, чей аграрный сектор был под корень подрублен авантюрной коллективизацией, спустили сверху такие объёмы поставок сельхозпродукции, которые намного превышали возможности колхозов и ещё уцелевших крестьян-единоличников. Местным властям пришлось вести заготовки путём грубого насилия. В сентябре руководство республики, выполняя знаменитую (на геростратовский манер) первую сталинскую заповедь, предупредило, что распределение в колхозах по трудодням должно производиться только после выполнения плана обязательной сдачи зерна государству, возвращения заёмных семян, засыпки собственных семян и кормов. В большинстве колхозов в остатке ничего не осталось. Но так как план засыпки семян был, тем не менее, провален, то в начале 1933 года обком ВКП(б) постановил использовать на семена всю наличную пшеницу, в том числе предназначенную для еды. В итоге драконовских мер властей крестьяне уже к началу зимы практически лишились продовольствия, и новый голод стал неминуем.
По сообщению А. Германа, этой безумной политике попытались воспротивиться даже некоторые члены партии, отказавшиеся сдавать последнее зерно в семенной фонд. Власти не замедлили ответить особо изощрённой карой: в апреле 1933 года 33 семьи непокорных партийцев были высланы не куда-нибудь, а в Сибирь, на станцию Усяты. Это название знакомо мне с детства - так именовалась тогда железнодорожная станция в соседнем Прокопьевске. Таким образом, коммунистам АССР НП пришлось и здесь сыграть "авангардную роль": они появились в наших краях в числе первых, за 8 с лишним лет до доставки основной массы своих земляков.
Отец часто вспоминал, как в разгар голода отпросился в отпуск и поехал за хлебом под Ленинград, где жила его сестра. Привезённый им мешок, по его словам, помог выжить ему и близким. Многие жители республики спаслись бегством. Только в 1933 году, по данным А. Германа, АССР НП покинули более 110.000 человек. Но далеко не все могли прибегнуть к подобным мерам. В наибольшей степени жертвами голода стали сами кормильцы, превращённые Сталиным не то в крепостных, не то в рабов: колхозники, ничего не получавшие по трудодням, а тем более единоличные, раскулаченные и репрессированные крестьяне. Особенно высокая смертность наблюдалась среди их детей.
Мой дед-колхозник и его семья были доведены в результате коллективизации до такой нищеты, что мать, а затем и тётя Элла решили отправиться в начале 30-х годов на заработки в Москву. Для них это было настоящим актом отчаяния: они не то что в столице, но и в Саратове никогда не бывали. Но вот немецких девушек стали приглашать на роль прислуги в семьи московских начальников и даже в иностранные посольства. Голод - не тётка, и среди робких провинциалок, почти не говоривших по-русски, нашлось немало желающих. Чуть подзаработав и, главное, подкормившись, большинство из них вернулось по домам. Я не знаю никаких подробностей поездок в Москву моих близких и случайно услышал об этом лишь несколько лет назад. Матери уже не было в живых, а жившая со мной тётушка наотрез отказалась обсуждать данную тему. Видимо, хлеб чужбины выдался настолько горьким, что вспоминать о ней не было сил и шесть десятилетий спустя.
...Сегодня об этих и многих других событиях расспросить больше некого: тетя Элла ушла из жизни 31 октября 1995 года. Несмотря на давно подорванное здоровье, она одна из старшего поколения нашей семьи дожила до 80 лет и оставалась ее доброй хранительницей до конца своих дней. Не представляю, кто и как сможет теперь поддерживать всё более хрупкие контакты между нами и нашей огромной роднёй, рассеянной по всему свету. Муж тети Эллы был отправлен в трудармию в апреле 42-го и бесследно сгинул в Ивдельлаге полгода спустя. Прожив с ним чуть больше двух лет, не успев обзавестись собственными детьми, тётушка почти полвека всегда была вместе с нами. Совсем недавно она рассказала, как пеленала меня в младенчестве по ночам, пока рядом спали мои родители, которых в те годы можно было разбудить разве что пушечным выстрелом. Тётя Элла приносила мне почти все мои детские книжки - и русские, и немецкие. Не пристрастись я так рано к чтению благодаря ей, - как знать, куда завели бы меня жизненные перепутья? Тётушка была единственной из близких, кто с пониманием и интересом отнёсся к моей работе в штаб-квартире "Возрождения". И это притом, что именно она сильнее всех страдала от моих бесконечных метаний между Кемерово и Москвой. В последний раз тетя Элла заботливо собрала меня в дорогу 30 сентября, ровно за месяц до своей смерти. Накануне вечером, будто предчувствуя, что мы с ней уже не увидимся, я попросил её продиктовать единственное оставшееся у нас письмо деда Карла. Никто, кроме тётушки, не стал бы хранить этот ветхий клочок бумаги целых полвека. Никому больше не удалось бы разобрать выцветшие строки, кое-как нацарапанные готическими иероглифами непривычной к таким занятиям крестьянской рукой. После тётиных похорон я раздал компьютерные распечатки этого письма своим близким - в память о ней и о дедушке.
Моя мать немного говорила ... по-английски. Она объясняла это тем, что помогала готовить уроки племяннице отца, посещавшей школу в Марксштадте и жившей в семье моих родителей. Поскольку мать отнюдь не отличалась склонностью к языкам и никогда не занималась учёбой собственных детей, я не мог не удивляться этим её неожиданным познаниям. Не менее странно было и то, что во времена непроницаемого "железного занавеса" у нас дома имелась потрёпанная детская книга на английском, изданная где-то за границей. Мне очень нравился изображённый в ней "apple pie" - огромный яблочный пирог. Но в детстве я, разумеется, и подумать не мог, что эту книжку, как и обрывки английских фраз, мать вывезла из Москвы, где работала в семье американцев - насколько я знаю, сотрудников посольства США. Вскоре контакты с иностранцами стали считаться тягчайшим криминалом. Страх перед последствиями "греха молодости" - если не для себя, то для своих детей - камнем висел на душе матери до конца её дней. Уже незадолго до смерти она попросила одну из подруг, с которой работала в столице, никогда не рассказывать об этом мне и моим сёстрам.27
Политику верхов в период голода 1933 года нельзя назвать иначе, как преступной. Они продолжали экспортировать продовольствие и, в отличие от 1921 года, практически блокировали поступление зарубежной помощи. Правительство категорически отрицало само наличие голода в стране. Сталинские прислужники в АССР НП ревностно следовали за центром. В мае 1933 года секретарь обкома Е. Фрешер договорился в докладной записке в ЦК до того, что большинство голодающих в республике - это, дескать, антисоветские элементы, не заслуживающие милосердия28. Подлой "изобретательности" властей не было предела: голодных людей сгоняли на собрания и заставляли принимать резолюции протеста против "лжи фашистской пропаганды" о голоде в Поволжье.
Отечественным палачам умело ассистировали зарубежные коллеги. В Германии к акции помощи голодающим немцам СССР подключился сам новоявленный рейхсканцлер Гитлер, лично пожертвовавший 1.000 марок. И это притом, что ему всегда было глубоко наплевать и на российских немцев, и на их трагичную судьбу.29 Разумеется, фюрер понимал, что участие тогдашнего германского правительства в оказании помощи даёт Сталину прекрасный повод, чтобы с порога её отвергнуть. Одновременно нацистские чиновники, прежде всего геббельсовское Министерство пропаганды, всячески препятствовали деятельности общественного комитета "Братья в нужде", который собрал в помощь голодающим соплеменникам немалые суммы. Со своей стороны Гитлеру подыграли власти АССР НП, объявившие всю поступающую из-за рубежа гуманитарную помощь "фашистской", а её получателей - "фашистскими агентами"30. Нельзя не отметить и то, что кампания в поддержку голодающих российских немцев, развёрнутая в Германии в июле 1933 года, прекратилась почти тотчас, как только советские власти принялись разыгрывать оскорблённую невинность. За этим политическим виражом стояли, по сведениям историка Л. Бабиченко, Гитлер и Геринг. Словом, власти двух стран в очередной раз использовали наш народ в качестве объекта своих гнусных интриг.
А тем временем эти привычные политические ристалища начали попахивать большой кровью. "Вечная дружба" двух тоталитарных режимов с августа 39-го по июнь 41-го31 не должна заслонять от нас тот факт, что в течение 6 лет до этого их родственная близость оборачивалась беспрерывными "семейными разборками". Нетрудно было представить, чем это чревато для несчастных детей двух амбициозных враждующих наций - российских немцев. Общение с близкими позволяет мне прийти к выводу, что смутное предчувствие неминуемой беды появилось у них уже вскоре после прихода Гитлера к власти.
Что касается рассказов о голоде, то они, несмотря на частую повторяемость, были для меня несколько абстрактной материей. Ко времени моего рождения самые голодные годы остались, наконец, позади. Но я не мог не видеть тех глубоких следов, которые впечатало постоянное недоедание в моих родителей. Они старались накапливать съестные запасы, значительно превышавшие наши текущие нужды, даже в ущерб всем прочим своим потребностям. И от этого болезненного стремления им уже не дано было избавиться...
Одним из наиболее кошмарных воспоминаний для моих верующих родственников навсегда осталось уничтожение церквей. В конце 1929 года власти раздули в АССР НП, как и в других местах, разнузданную антирелигиозную истерию. В силу глубокой религиозности немцев она ударила по ним особенно болезненно. Эта кампания не случайно совпала по времени с разгулом коллективизации. Официальная пропаганда без устали трубила, что новое социалистическое крестьянство нуждается, подобно рабочему классу, не в Господе Боге, а в мудром руководстве партии и лично товарища Сталина. В данной связи упомянутый I съезд колхозников АССР НП не замедлил провозгласить ликвидацию религии и церквей одной из важнейших задач колхозного движения.
В итоге этой вакханалии все три церкви, имевшиеся в Марксштадте, были разорены дотла. Православную церковь превратили в зерновой склад, а вскоре, не мудрствуя лукаво, попросту взорвали.32 Она была построена настолько добротно, что разлетелась не "по швам", а на мелкие куски. Моя мать говорила, что из них удалось слепить с грехом пополам лишь жалкую школу в пригородном селе Боаро (ныне Бородаевка). В обезображенной католической церкви был организован кинотеатр. В 1986 году отцы города смели его с лица земли. О том, что это каменное здание, возведённое ещё в 1824 году, представляет собой самую старую из уцелевших немецких культовых построек Поволжья, никто из властей, разумеется, не вспомнил. Я часто разглядывал в детстве фотографии трёх марксштадтских церквей, не уставая дивиться давно погубленной красоте.
Мать могла без конца рассказывать о своей любимой лютеранской церкви с таким чувством, как говорят о родном доме: о службах - особенно рождественской и пасхальной, церковных обрядах, божественном звучании органа33, церковном хоре и многом другом. Эта церковь считалась самой красивой в немецких поселениях Поволжья. По часам на её колокольне сверяли время на проплывавших волжских судах.
Большевистским варварам было в высшей степени начхать и на красоту, и на чувства людей. Церковь обезглавили - сбили кресты, а позднее разрушили могучую колокольню. Я видел в музее города Маркса фотографию, запечатлевшую момент этого изуверства. Видимо, грядущим поколениям надлежало ею гордо любоваться. В изуродованном здании устроили Дом культуры завода "Коммунист"(!), а напротив вывесили огромный транспарант с кощунственной надписью: "Religion ist Opium für das Volk" ("Религия есть опиум для народа").
У нас сохранилась фотография пастора Пауля Фридриха фон Кульберга, который служил в этом приходе в трудные годы войн и революций. Ещё чаще родственники вспоминали последнего пастыря марксштадтской лютеранской общины Артура Юлиуса Клюка, высланного в 1928 году в Сибирь. Недавно мне в руки попали стихи, по преданию написанные пастором Клюком в ссылке. Как человеческий документ они просто потрясают. Это своеобразное прощальное послание обрывается словами:
Meine Speise sind die Tränen,
Die ich weine Nacht und Tag,
Sterben ist mein einzig' Sehnen,
Doch der Herr hat's mir versagt.34
Насколько я могу судить, автор ошибся только в одном: дни пастора Клюка были уже сочтены.
По данным Б. Пинкуса, примерно в это же время "органы" отправили из Марксштадта за колючую проволоку пробста Геппнера. (А. Герман сообщил о пробсте Нафанаиле Гептнере, арестованном в 1922 году за связи с иностранцами, которые помогали голодающим. Два года спустя, в период относительного ослабления политических репрессий, власти предложили его амнистировать. Видимо, речь идёт о том же человеке, вновь брошенном за решётку в конце 20-х годов.) В целом по стране в 1929-39 годах подверглись аресту и депортации 89 евангелических пасторов и проповедников. А за 20 лет своего существования большевистский режим уничтожил только в Поволжье свыше 100 лютеранских церквей, репрессировав при этом более 50 пасторов.
Российско-немецкие священники взошли на сталинскую Голгофу, до конца сохранив верность своей религии и своему народу. Одному из этих мужественных людей, пастору из неназванного немецкого села под Марксштадтом Адаму Фризоргеру, посвящены проникновенные строки Варлама Шаламова в "Колымских рассказах". Но кто и когда поведает о крестном пути остальных?..
Судя по рассказам моих родителей, среди марксштадтских партайгеноссе не нашлось лиц, способных организовать "перестройку" лютеранской церкви. Пришлось привлечь посланцев Коминтерна, "товарищей" из самой Германии. Они-то и продемонстрировали тёмным поволжским крестьянам новейшие образцы "культуркампфа". Правда, те так и не сумели оценить по достоинству преподанный им урок. А некоторые даже попытались бороться с цивилизованным варварством своими доморощенными методами. Молва гласила, что германского культуртрегера Л. Кампгаузена, который подстрекал снести с церкви кресты, поймали, облили бензином и собрались, было, поджечь. Но передовой представитель европейского пролетариата оказался, как и следовало ожидать, более динамичным и спасся бегством.
Недавно, побывав очередной раз в Марксе, я услышал жуткое продолжение этой истории. Мне рассказали, что власти втянули в свою грязную затею ещё одного человека без местных корней - сироту, воспитанного в детдоме. Тому, якобы, удалось покончить с крестом на церковной колокольне, но, не удержавшись на головокружительной высоте, он одновременно рухнул вниз и сам.
Несколько иная версия тех давних событий приводится в красочном повествовании их очевидца Арвида Либерта, опубликованном в 1995 году петербургским лютеранским журналом "Дер Боте". Автор сообщил, что протест против надругательства над святыней вылился в форменный народный бунт. Возмущённые горожане, главным образом женщины и юноши, ворвались в бывшую церковь и принялись рьяно восстанавливать её исконный облик. Власти пригнали конную милицию, сопровождаемую партийцами с винтовками наперевес. По рассказу А. Либерта, крест на колокольне был уничтожен местным часовщиком, спилившим его поперечины. Что касается инцидента с бензином, то он предстаёт в устах автора всего лишь полушутливой угрозой со стороны немецких женщин, адресованной к тому же не Кампгаузену, а партработнику Кинасу.
Не берусь отделить в этих рассказах реальность от легенды. Однако из исторической хроники А. Германа известно, что 5 июня 1930 года местные жители действительно протестовали в Марксштадте против закрытия лютеранской церкви. Очевидно, это и было то событие, о котором я слышал в детстве от близких. Обком партии расценил данную акцию как антисоветскую, и многие её участники подверглись репрессиям.35
В числе пострадавших оказался и брат отца Александр, который работал в местном исполкоме. "Свидетели" донесли, что дядя Саша, якобы, приговаривал, наблюдая за протестующими горожанами с крылечка своего учреждения: "Правильно, так и нужно!" И хотя в действительности дяди вообще не было в тот день в Марксштадте, это ничуть не помешало закатать его на несколько лет в северные лагеря.
А. Герман обнаружил и дополнительные сведения о кипучей деятельности упомянутого Л. Кампгаузена. Оказывается, тот, возглавляя Марксштадтский кантональный Совет безбожников, под дулом пистолета заставил патера и церковный совет местной католической церкви подписать заявление о передаче храма государству. Главсуд АССР НП близоруко отнёсся к новаторскому почину и приговорил профессионального безбожника к 2,5 годам заключения. Однако местное головотяпство было исправлено политически зрелым Верховным Судом РСФСР, заменившим наказание на условное.
Мои близкие - глубоко мирные люди. Рассказывая о неудачном покушении на импортного богохульника, они старались выглядеть беспристрастными. Но по их глазам можно было безошибочно определить, кому они сочувствовали в этой умопомрачительной ситуации. Вполне понятно, что встречи с подобными гражданами Германии не могли усилить симпатий родителей к этой стране. Впрочем, особых оснований для любви к Фатерланду у них и без того не имелось.
Тех коминтерновских громил, как и большинство российско-немецких партийцев, поглотила пучина 1937 года. Но родителям не могло бы прийти в голову расценить такого рода финал как свершившуюся Божью кару. Слишком неизгладимым ужасом навечно впечатался в их сознание этот проклятый год.
Мои отец и мать поженились в феврале 37-го. В эти же дни в Кремле уголовники из сталинского ЦК детально обговорили на своём пленуме, как бы пустить в расход побольше не вполне достойных товарищей по общему делу. Что из этого получилось, хорошо известно: бешено раскрученные жернова Большого террора принялись перемалывать всех и вся.
В Марксштадте перестали спать по ночам, пытаясь угадать, в какой из домов должны постучать сегодня. У отца был припасён под кроватью чемоданчик с вещами, которые могли понадобиться в случае ареста. Однажды ночью свора энкаведешников вломилась и к моим родителям. Но они пришли брать соседа, а отца привлекли лишь в качестве понятого. Медовый месяц родителей протекал, что называется, на высоком душевном подъёме.
В обнародованном А. Германом списке из полутора сотен ответственных работников АССР НП, репрессированных в 1936-37 годах, я обнаружил однофамильцев всех своих дедушек и бабушек, а моя фамилия здесь фигурирует даже дважды. Видимо, эти люди доводились нам родственниками, хотя и дальними. Как лицам, имевшим некоторое отношение к политике, им всем навесили стандартный ярлык "троцкистов". Но в те страшные дни ушли в небытие и многие наши близкие, никогда не занимавшие высоких постов и не приобщённые ни к какой политической деятельности.
Когда у нас в семье говорили о жертвах 1937 года, чаще всего назывались имена двоюродных братьев матери, Андреаса и Артура Виншу. Артур учился в Марксштадтском механическом техникуме с моим дядей Густавом Глеймом и запёчатлён совсем юным вместе с ним на пожелтевшей студенческой фотографии. Этот снимок стал одним из последних для них обоих. Строго говоря, гибель братьев Виншу не относится к 1937 году: одного не стало годом раньше, другого - год спустя. Но это свидетельствует лишь о том, что кошмарное явление под названием "тридцать седьмой" не имело точной календарной привязки.
Андреас Виншу дожил до 38 лет, имел семью, работал заведующим детдомом для умственно отсталых детей в пригородном селе Боаро. Судя по справке Саратовского областного Управления КГБ, он был арестован 7 апреля 1938 года, 25 июля приговорён Постановлением ОСО НКВД СССР к расстрелу "по обвинению в антисоветской агитации" и 19 августа умерщвлён в Энгельсе. Те, кто знал Андреаса, в один голос говорили мне, что он был на редкость добрым и порядочным человеком. Каким мерзавцам могло понадобиться оборвать его достойную жизнь? Кого он мог "агитировать" против кровавой "советской" власти - своих несмышлёных воспитанников?! Сообщив, что Андреас Виншу реабилитирован в 1989 году, скромные труженики из саратовского УКГБ на эти вопросы, разумеется, не ответили.
Его брата Артура сначала исключили из техникума, а арестовали чуть погодя, когда он уже работал нормировщиком Мюллерфельдской МТС под Марксштадтом. 31 января 1936 года Спецколлегия главсуда АССР НП (местная разновидность знаменитого ОСО) приговорила его к 10 годам. "Правосудие" не особо утруждало свою фантазию, и Артура обвинили в тех же смертных грехах, что и позднее Андреаса. Смертных, поскольку статья 58-10, предрешившая судьбу братьев Виншу и многих других моих близких, оговаривала нижний, но не верхний предел "наказания". Постановлением Президиума Верховного Совета РСФСР от 16 июля 1960 года дело против Артура Виншу прекратили "за недоказанностью предъявленного обвинения". Но ему самому это давно уже было безразлично. 27 марта 1936 года в отношении него вынесла определение спецколлегия Верховного суда РСФСР. Видимо, приговор спецколлег из Энгельса сочли в Москве недопустимо либеральным и засудили 20-летнего "агитатора" на всю катушку. Во всяком случае, другие коллеги (из саратовского УКГБ) сообщили родственникам, что сведениями о его дальнейшей судьбе не располагают.
В 1938 году один за другим исчезли и двое братьев отца - Карл и Адам. Судьбу последнего приоткрывает справка, присланная всё из того же саратовского УКГБ. Она свидетельствует, что Адам Дизендорф был арестован 4 марта, приговорён к расстрелу ОСО НКВД "по обвинению в антисоветской фашистской(!) агитации" 21 июля и казнён в Энгельсе 20 августа. Почти в точности то же, что и в "деле" Андреаса Виншу. Сколько же жертв поглотило в те дни людоедское ОСО?
Как явствует из письма Ленина наркому юстиции Д. Курскому, расстрельная статья за "антисоветскую агитацию" появилась на свет по личному настоянию вождя. Но тот размах, с которым ею воспользовался - как с применением "вышки", так и без оной - его лучший ученик, едва ли мог пригрезиться даже Кремлевскому мечтателю. По данным узника и исследователя ГУЛАГа Жака Росси, в 30-х годах заключенные по статье 58-10 составляли четверть всех обитателей сталинских тюрем и лагерей.
Словосочетание "тридцать седьмой год" я слышал ещё в раннем детстве, когда перечислялись даты смерти наших родных и знакомых. Мне долго отказывались объяснить, какая же эпидемия косила в то время людей. Спасибо дяде Шуре, он просветил меня настолько, что я уже лет в 12 мог читать лекции на эту тему своим сверстникам.
В последние годы порой пытаются определить, люди каких национальностей были сравнительно больше затронуты ужасами 37-го. Я тоже считаю, что это принципиально важно, - не ради выявления рекордсменов по части страданий, а для прояснения сути сталинского террора. По официальным данным, на 1 января 1939 года среди заключённых ГУЛАГа числилось 18.572 немца, что составляло 1,4% всех его узников. И это в то время, когда доля немцев в численности населения СССР едва превышала 0,7%! По оценке, приведённой А. Айсфельдом, к началу войны в лагерях НКВД находилось около 55 тысяч российских немцев. При наличии такой доли заключённых и у других народов СССР по стране должно было бы пребывать за колючей проволокой 7 миллионов человек - очень внушительная цифра даже для тюремно-лагерного сталинского государства. По сведениям историка В. Бруля, в Алтайском крае немцы репрессировались в тот период в 2,5 раза чаще, чем представители других национальностей. Таким образом, имеется немало свидетельств особенно широкого размаха политических репрессий в отношении российских немцев. Если данный вывод будет всесторонне подтверждён фактами и документами, меня это ничуть не удивит.
Солженицын писал: "А скажи крымскому татарину, калмыку или чечену "тридцать седьмой" - он только плечами пожмёт". Не берусь судить, верно ли это по отношению к перечисленным репрессированным народам. Но мне не доводилось встречать соплеменников, которые бы утверждали, что 1937-й год прошел для них незаметно. Совершенно очевидно, что именно немцы - наиболее удобные кандидаты на роль "фашистских шпионов и вредителей", которых, по тогдашней официальной версии, вырывали с корнем в безумном 37-м. Сегодня известно, что массовые аресты среди российских немцев под предлогом их контактов с Германией и чтения тамошней периодики начались уже в 1934 году. А летом 1935 года, по данным А. Германа, в АССР НП была направлена из Саратова специальная краевая комиссия для расследования "фашистской подрывной деятельности". Она выявила кошмарную серию "буржуазно-националистских" и "фашистских" деяний: поддержание связей с родственниками из Германии, соблюдение национальных традиций, религиозных ритуалов и т.п. Нетрудно представить, что сделали с обнаруженными "виновниками" в 1937 году, - если они, конечно, паче чаяния до него дожили.
Нельзя, однако, не отметить, что в то время ещё пытались создать какую-то видимость правосудия и для каждого случая считали нужным сочинить, как это было с дядей Шурой, отдельную легенду о баснословных преступлениях. Через 4 года всё стало несравненно проще, если не сказать топорней. Великое дело - не размениваясь на мелочи, объявлять врагами целые народы!
По справедливому выводу Б. Пинкуса, насильственное деклассирование и депортация в 30-х годах значительной части российских немцев, особенно крестьян, - не что иное, как предвестие и прелюдия той катастрофы, которая постигла их всех в 1941 году, определив тенденцию и содержание будущей общенациональной судьбы.
Но это произошло уже в новую историческую эпоху. А довоенные годы, как ни парадоксально, так и вошли в нашу народную память, подёрнутые идиллической дымкой. Впрочем, ничего особенно странного в этом нет: кошмары 20-х и 30-х не могли не померкнуть на фоне невыразимого ужаса 40-х.